Неточные совпадения
«А вы что ж не танцуете? —
Сказал Последыш барыням
И молодым сынам. —
Танцуйте!» Делать нечего!
Прошлись они под музыку.
Старик их осмеял!
Качаясь, как на палубе
В погоду непокойную,
Представил он, как тешились
В его-то
времена!
«Спой,
Люба!» Не хотелося
Петь белокурой барыне,
Да старый так пристал!
В последние пять лет он много прочел и кое-что увидел; много мыслей перебродило
в его голове;
любой профессор позавидовал бы некоторым его познаниям, но
в то же
время он не знал многого, что каждому гимназисту давным-давно известно.
Она не хуже
любой Camille de Lyon [Камиллы де Лион (франц.)] умеет подрисовать себе веки, и потому глаза ее кажутся,
в одно и то же
время, и блестящими, и влажными.
В настоящее
время Афанасию Аркадьичу уже за пятьдесят, но любо посмотреть, как он бегает. Фигура у него сухая, ноги легкие —
любого скорохода опередит. Газеты терпят от него серьезную конкуренцию, потому что сведения, получаемые из первых рук, от Бодрецова, и полнее, и свежее.
Подавали на стол, к чаю, красное крымское вино, тартинки с маслом и сыром, сладкие сухари. Играл на пианино все тот же маленький, рыжеватый, веселый Панков из консерватории, давно сохнувший по младшей дочке
Любе, а когда его не было, то заводили механический музыкальный ящик «Монопан» и плясали под него.
В то
время не было ни одного дома
в Москве, где бы не танцевали при всяком удобном случае, до полной усталости.
Это был день неудач. Глафира Львовна никак не ожидала, что
в уме Негрова дело это примет такой оборот; она забыла, как
в последнее
время сама беспрестанно говорила Негрову о том, что пора
Любу отдать замуж; с бешенством влюбленной старухи бросилась она на постель и готова была кусать наволочки, а может быть, и
в самом деле кусала их.
— Ласточка моя,
в уме… Ты всех нас спасешь, всех до единого, а то весь дом врозь расползется. Старик я… не
люб тебе, да ведь молодость да красота до
время, а сердце навек.
Оба говорили много, искренно — но Фоме казалось, что все, о чем говорит
Люба, чуждо ему и не нужно ей;
в то же
время он ясно видел, что его неумелые речи нимало не интересуют ее и она не умеет понять их.
В это
время я еще не умел забывать то, что не нужно мне. Да, я видел, что
в каждом из этих людей, взятом отдельно, не много злобы, а часто и совсем нет ее. Это,
в сущности, добрые звери, —
любого из них нетрудно заставить улыбнуться детской улыбкой,
любой будет слушать с доверием ребенка рассказы о поисках разума и счастья, о подвигах великодушия. Странной душе этих людей дорого все, что возбуждает мечту о возможности легкой жизни по законам личной воли.
Прошла беда, прошло то
время злое,
Когда любовь казалась мне грехом.
Теперь пора веселая настала,
В миру пожить охота, и любовью
Готова я ответить на любовь.
Послушай, мой желанный! Я по правде
Скажу тебе: ты
люб мне, я другого
Хозяина себе и не желаю.
Когда волки были уже настолько близко, что до
любого из них палкой можно было добросить, он расставил спутников своих по местам и велел, по его приказу, разом бросать
в волков изо всей силы горящие лапы [Горящие ветви хвойного леса; во
время лесных пожаров они переносятся ветром на огромные расстояния.].
Но
в то же
время процесс этого феноменологического очищения и панлогического восхождения отличается непрерывностью и связностью на всех ступенях, он может быть проходим во всех направлениях, подобно тому как из
любой точки круга мы можем пройти всю окружность и возвратиться к исходной точке или же из центра провести радиус ко всем точкам окружности.
Однако рассудочная невозможность и противоречивость не есть гарантия реальной невозможности (вера
в это была подорвана еще греческой философией: Платоном, Зеноном, — а
в новое
время Гегелем, который
в своей «Логике», как бы ни были велики ее заблуждения, навсегда показал невозможность остановиться на
любом из рассудочных определений и проявил при этом даже своеобразный пафос противоречий: der Wiederspruch ist Fortleitende!
Весной во
время бесхлебья
любого работника колоти сколько влезет, даже выпори своим судом — словечка не молвит, а
в осеннее хлебное
время последнему наймиту лишнего слова сказать нельзя.
Глафира Васильевна не только не роптала на него за его отсутствие, но
в пять часов вечера прислала ему пакетик,
в котором был стофранковый билет и лаконическая записка карандашом, извещавшая его, что он здесь может располагать своим
временем, как ему угодно, и кушать где найдет удобнее,
в любую пору, так как стола дома не будет.
Любы Конопацкой мне больше не удалось видеть. Они были все на даче. Накануне нашего отъезда мама заказала
в церкви Петра и Павла напутственный молебен. И горячо молилась, все
время стоя на коленях, устремив на образ светившиеся внутренним светом, полные слез глаза, крепко вжимая пальцы
в лоб, грудь и плечи. Я знал, о чем так горячо молилась мама, отчего так волновался все
время папа: как бы я
в Петербурге не подпал под влияние нигилистов-революционеров и не испортил себе будущего.
Да! Девочки Конопацкие с их тетей, Екатериной Матвеевной. И
Люба, и Катя, и Наташа! Я повел гостей
в сад… Не могу сейчас припомнить, были ли
в то
время дома сестры, старший брат Миша. Мы гуляли по саду, играли, — и у меня
в воспоминании я один среди этой опьяняющей радости, милых девичьих улыбок, блеска заходящего солнца и запаха сирени.
Синие выпуклые глаза
Любы становились
в это
время неподвижными и загороженными.
Эти все разговоры — так, введение только. Потом мы остаемся
в своей компании —
Люба, Катя, Наташа, я, — и с нами неизменно Екатерина Матвеевна, тетя Катя, сестра Марии Матвеевны, с черными смеющимися про себя глазами, очень разговорчивая. Ей не скучно с нами, она все
время связывает нас разговором, когда мы не можем его найти. Как теперь догадываюсь, — конечно, она неизменно с нами потому, что нельзя девочек оставлять наедине с мальчиком, но тогда я этого не соображал.
Часто думалось о Конопацких, особенно о
Любе. Но и сладости дум о ней примешивалось тревожное чувство страха и неуверенности. Никак сейчас не могу вспомнить, чем оно было вызвано. Простились мы у них на даче очень хорошо, но потом почему-то мне пришло
в голову, что между нами все кончено, что
Люба полюбила другого. К мрачному
в то
время и вообще настроению присоединилось еще это подозрение о крушении любви
Любы ко мне. Иногда доходил до полного отчаяния: да, там все кончено!
Увлечение мое морской стихией
в то
время давно уже кончилось. Определилась моя большая способность к языкам. Папа говорил, что можно бы мне поступить на факультет восточных языков, оттуда широкая дорога
в дипломаты на Востоке.
Люба только что прочла «Фрегат Палладу» Гончарова. Мы говорили о красотах Востока, я приглашал их к себе
в гости на Цейлон или
в Сингапур, когда буду там консулом. Или нет, я буду не консулом, а доктором и буду лечить Наташу. — Наташа, покажите язык!
Потом раз, уже под самый конец вечера, на балу у них я решился пригласить
Любу на польку.
В то
время, когда мы танцевали, она спросила меня, — и это у нее вышло очень просто и задушевно...
Я держался от
Любы отдаленно, мне стыдно было навязываться. Наверно, она все
время думает о Филиппе, — чего я к ней буду лезть?
В первый раз, когда я ее обогнал на Площадной и не поклонился и она взволнованно покраснела, у меня мелькнуло: может быть, и я ей нравлюсь?
Обладать им есть возможность! Дело состоит
в выигрыше
времени. Он пойдет с аукциона сейчас же, по долгу
в кредитное общество. Денег потребуется не очень много. Да если бы и сто тысяч — они есть, лежат же без пользы
в конторе государственного банка,
в билетах восточного займа. Высылай проценты два раза
в год. Через два-три месяца вся операция сделана. Можно перезаложить
в частные руки. И этого не надо. Тогда векселя учтут
в любом банке. На свое имя он не купит, найдет надежное лицо.
Так,
в общем, мог бы ответить
любой из писателей, особенно из писателей нашего
времени, когда писательство стало специальностью.
— Это еще самое лучшее. Но возьмите
любую пару молодых супругов. Вот вам программа. Супруг, какой-нибудь гвардейский адъютант, отправляется утром
в штаб и там пребывает до пятого часу. Жена поедет
в гостиный, с визитами или просто одевается четыре часа, чтобы убить
время. Супруг возвращается из штаба кислый, грубый, зевает, не может иногда дождаться обеда и ложится прикурнуть.
— О Иуммаль, о Иуммаль! [О боже! — Иуммаль, во
времена идолопоклонства латышей, был верховным их божеством.] — молились
в простоте сердца подданные баронессы. — Смилуйся над нашею молодою госпожой. Если нужно тебе кого-нибудь, то возьми лучшее дитя наше от сосца матери,
любого сына от сохи его отца, но сохрани нашу общую мать.
— Так ты, мой
люба (великий князь погладил его по голове, как наставник умного ученика), махни нынче же, сейчас, тихомолком
в Верею… Скажем, захворал… Скачи, гони, умори хоть десяток лошадей, а
в живых заставай князя Михайлу Андреевича… как хочешь, заставай!.. Улести лаской, духовною речью, а если нужно, пугни… и привози ко мне скорей душевную грамоту, передает-де великому князю московскому свою отчину, всю без остатка, на вечные
времена, за ослушание сына.
Любая лошадь
в это страшное
время полезнее отечеству, нежели я со всей моей гнусной честностью.